Он был ополченцем
ОКНО В ДОНБАСС
Она припирает в подъезде к промокшей штукатурке и прямо в лицо злобно плюет: "Никуда ты от меня, мразь, не уйдешь". Война. И кто виноват, кто что хотел, кто за что ставил свечку - уже не важно. Вот она, вся перед тобой - босая, в струпьях и с кровоточащими из-под грязных бинтов ранами. Душит, брызжет слюной и трясется от хохота. А ты что-то там лепечешь, закрыв руками глаза,
и все ниже сползаешь по загаженным ступеньках. Нет тут доблести.
Нет геройства. Нет справедливости. Нет.

Познакомились мы с ним в конце лета на улице. Паренек лет 24-25, в камуфляже,
с автоматом на плече. Самый обычный, из какого-то полуумершего шахтерского посёлка. Карие глаза, немного восточное лицо, где-то метр семьдесят пять росту. Стоял в очереди за хлебом, как и все. Не спорил, ни с кем не заговаривал, смотрел под ноги. И только потом, когда купил две буханки, разрезанные напополам,
сел рядом на скамейку и заговорил, глядя как я кошусь на покупку:

- Мне только половина, остальное - соседкам, - сказал он почти равнодушно. - Дети уехали и оставили их. Да ты так не напрягайся. Понимаю, что человек с автоматом - не лучший собеседник. Ты чего остался?

- Да так, - неуверенно сказал я. - Нечестно это как-то сейчас уезжать.
Но воевать не хочу.

- И правильно, - немного мрачно сказал он. - Нельзя хотеть воевать. Не по-людски это. Это нам раньше казалось - возьмем оружие и всех победим. Установим свою власть, ведь не можем не установить. Справедливую, настоящую, такую, знаешь, чтоб, как в фильмах. А оно видишь как - не фильм. Грязь одна.

Война - это не по-людски.
Я кивнул и удивился, что человек в камуфляже говорит мне такое. Звали его "Сыч". Позывной, как это было принято. Жили мы недалеко друг от друга, иногда встречались у подъезда и курили. Да, он был ополченцем. Как попал на войну - не знал и сам. Сказал, что случайность за случайностью, и вот. Воевал не за какие-то там тысячи, не ради наград, не ради государства, а за людей. За отца, инвалида, который не мог уехать, за мать, которая не могла бросить мужа. За улицу свою, за грязную многоэтажку, в которой два года как снимал квартиру и родней которой у него ничего не было. И против национализма.
"Дед у меня был танкистом. Я отца не понимал, когда он рассказывал о нем.
И отца не понимаю - он все злится на меня, что не уехал. Злится, что воюю, что под пули лезу. А мать плачет - не знает кто прав. А я... да, боюсь смерти, очень. Но по-другому не получится. Нет тут геройства. Не видел я героев. Каждый делает то, что считает нужным. И это не мужество - это вот такая жизнь, понимаешь? Стрелять, ребят хоронить, наступать, не сдаваться.
Как вот ты на работу монтажником ездишь, так и тут".
Постоянно говорил, что не нужно воевать, ведь это звери друг друга грызут, а люди должны говорить. Но вышло так, что никто друг друга не услышал. А теперь - кровь, внутренности и обгоревшее мясо. Рассказывал, как детей после обстрела вывозил из центра города. Руки дрожат, от злости зубы сводит, а малой на руках стонет, маму зовет. А нет мамы уже. А есть какой-то дядька, который ничего не говорит, а только губы сжимает. Рассказывал, как пес у него умер - разорвало на части у блокпоста. Спрятаться не успел.

Много чего рассказывал - и светлого, и ужасного. Никогда не выпячивал свое участие в каком-то там котле - так, упоминал вскользь. Не козырял этим, не гордился. Просто так вышло, вот и все - остался живой. Не обвинял мирных, что не пошли на войну. Ни на кого не кричал, заявляя, что военный. Говорил, мол - ополченец,
вот и весь спрос.
И Бог у него был странный. Да-да, христианский, но в церкви он не ходил. Говорил:- "Там попы, а Бог здесь", - и похлопывал по груди. Вот так просто и незамысловато.
А потом показал самый обычный календарик в виде иконки. "Николай. Тот, что детям подарки приносит. Знаешь, сидишь, когда арта шмаляет, и смотришь.
Не то, чтобы молишься, просто детство вспоминаешь".

Рассказывал, как какому-то пленному куртку отдал, когда того "на подвал" привезли. Пацану лет семнадцать, за какие-то татуировки с автобуса сняли. Заставили окопы рыть, а потом сюда. А в подвале холодно. Куртка так и ушла.

"Срочников жалко. Серьезно. Вот тех, что за нацию - нет. Я вообще не понимаю,
что это за нация. Я человека понимаю. Вот живого, а не нацию. Грузин он там, еврей, или татарин - да мне по барабану. Все ж трудились рядом, уголь у нас на шахте не разбирал какой ты национальности. Работали все вместе. А тут вдруг нация вылезла. В песочнице все сидели вместе, у всех понос одинаковый после зеленых слив был. Чего делить? И тут пришли нацию объединять. Поговорить нужно было и все.
Я ж не поехал на чужую землю рассказывать, как нужно жить".

Книги он любил читать - Гоголя, Толстого, Чехова. Говорил, что правильные были люди и вещи толковые писали. Трех бабушек из подъезда кормил. Говорил, что перед ними больше всего совестно. Не уберегли от войны, не отплатили за труд, не дали дожить свой век спокойно. Жены у него не было, да и девушки тоже - не успел. Больше всего не любил мародеров и насильников. Говорит, что этих стрелять нужно. Каждый человек имеет право на жизнь, но эти... мрази.

Хоронили его в феврале в обледенелую землю. Подорвался на "ведьме".
Выворотило половину живота. Медики приехали, посмотрели и развели руками.
На кладбище пришла мать и привезла отца в коляске. Никто не плакал. Второй час шел артобстрел. И говорить было нечего. Умер человек, который знал главное
в этой жизни: "Война - это не по-людски".
Егор Воронов / 23 января 2017